Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тышкевич стоял у порога избы в одной меховой безрукавке, несмотря на мороз, с пистолетом на животе, в сбитой на ухо кубанке с малиновым верхом, как-то сладенько, полусонно улыбался, покачиваясь на носках. Увидев Яманова, он не то указующе, не то предостерегающе поднял палец в ответ на приветствие:
— Тихо, Валя, отставить! — и как будто проснулся, обернулся к нему: — Ну, славное воинство? Всех нынешней ночью порастерял, и живых, и мертвых? А?.. Отставить! Отставить! — Он, по-видимому, чем-то был все же доволен. Приглашающе сделал жест: — Топай в хату! Сейчас мы с тобой побеседуем… Тут один человек поджидает тебя!
Глава шестая
1
Шерстобитов стоял у стола и держал телефонную трубку, не зная, что делать, пока связист Ахметзянов не вынул ее из каменно стиснутых рук. Но и после этого он еще долго не мог шевельнуться, шагнуть, сесть на стул, а стоял и молчал потрясенно. Как будто бы сделай он небольшое движение, скажи слово — и то, что он только что услышал, будет истиной. Жизнь закончится, оборвется не от мины, вдруг грохнувшей под окном. А от слова.
Телефонный звонок… А ведь он его одного и боялся. И сухого, короткого сообщения: не пришла. Не вернулась. И еще не пришел, не вернулся Пятков. Но Пяткова товарищ принес, хоть и мертвого, протащил через все заграждения. И сейчас они, немцы, и бесятся, понимают, что кто-то у них проскользнул через линию фронта, чего-то унес… Всю землю готовы изрыть, а достать, уничтожить. Может быть, и ее вот таким точно взрывом…
Шерстобитов наконец очнулся от дум. Оглядел свою комнату, освещенную мертвенным светом гаснущей лампы, стол, заваленный сводками и уставами, свою койку, прикрытую плащ-палаткой, а на ней — комиссара дивизии Алексея Диденко. Тот вернулся с передовой, крепко спал, и разрывы снарядов и мин под окном не будили его, а только заставляли ежиться, корчиться на постели, словно кто щекотал. Потом он повернулся лицом к стенке, натянул на ухо шинель и затих, погрузился в такие глубины солдатского сна, что, наверное, разбудить его сейчас мог бы только единственный возглас: «Танки! К бою!» — как было однажды.
Шерстобитов дотронулся до плеча комиссара, но не крикнул: «Танки! К бою!» — а тихонечко долго тряс его за плечо, пока тот не привстал с закрытыми глазами.
— Алексей! А, Алеша! Дид! Вставай, останешься в штабе. Я еду к Тышкевичу в третий полк. А потом к Подкорытову в первый. Говорят, немцы лезут, как с цепи сорвались.
Комиссар, белокурый, худой, узкоплечий, привстал, ничегошеньки не понимая, посидел с полминуты лицом в ладони, как будто досматривал сон, потом поднял голову:
— Хорошо, Митрофаныч, иди!
Небритые его скулы темнели щетиной, он поскреб ее ногтем, вынул бритву из сумки. Попросил Шерстобитова;
— Только в пекло не лезь.
— Хорошо. Не полезу.
У крыльца командира дивизии ждали Венька Двойных и ординарец, держали заседланных лошадей. Шерстобитов вскочил на поджарого дончака Орлика; тот сперва чуть спружинил на задние ноги под тяжестью ноши, потом повернулся легко и привычно пошел на Черняеву слободу. Шерстобитов подумал и поправил коня, подтянул левый повод, — нет, сперва в первый полк, к Подкорытову. К Тышкевичу после.
Вокруг все пустынно белело — и небо, и поле, и лес, и недавние пепелища разрушенных деревень. Теперь немцы при отступлении не только сжигали деревни, но в бессилии злобы разрушали и основу основ обгорелых жилищ — толстостенные русские печи, бросая в них связки гранат. В эту ночь, истекающую тусклым, словно немытым, рассветом, и обломки обугленных кирпичей тоже были в снегу.
Впереди чуть придавленное облаками небо подрагивало, клубилось, возвещая невидимые за чертой горизонта пожары. Артиллерия у Подкорытова грохотала не переставая. Навстречу комдиву по дороге шли раненые, поддерживая друг друга, опираясь на винтовки. Бинты были в кровавых расплывшихся пятнах.
— Что там? — спросил Шерстобитов, осаживая оробевшего Орлика.
— Головы не дает поднять, товарищ полковник, аж пыль над траншеями, ничего не видать!
— И чего он попер? — удивлялся солдат с забинтованными руками. — Тихо-тихо сидел. А сейчас ровно бешеный, с глузду.
Пожилой длинноусый боец с завязанным глазом пожаловался огорченно:
— Эх, товарищ полковник… До каких же это пор мы будем терпеть? Ни праведнику венца, ни грешнику конца! Это что же такое? — Помотал головой, посоветовал Шерстобитову: — Вы, товарищ комдив, пешочком бы, без лошадки. Здесь на взгорке, не дай бог, заметит — убьет…
На востоке чуть брезжило, когда Шерстобитов под разрывами мин пробрался наконец на КП батальона Коровина, где разведчицу ждали и где не дождались ее. Серо-желтое, бурое зарево на западе слегка шевелилось, дышало, росло, то сжимаясь, а то разжимаясь, словно там занималось другое, холодное, лживое солнце. И полковник поежился недовольно, подумав при этом угрюмо: «Это мне наказание. Я прощал себе что-то черное, нехорошее. А война не прощает. Перед ней нужно быть чистым, прозрачным как стеклышко. А иначе, расплата. Расплата за все…»
Почему-то он вдруг ужаснулся: что подумает Лида перед смертью о последней их встрече?.. Ей хорошего и припомнить, к сожалению, нечего.
За военное лето, военную осень и первую половину зимы Шерстобитов немало их повидал, самых разных девчат. И веселых. И грустных. И робких. И отчаянно смелых. И уже различал чуть заметный и вроде бы даже манящий оттенок трагизма в их манерах, в движениях, даже в голосе, в умении по-особому ловко сворачивать самокрутку, в том, как девушки пели свои песни в землянке, у печки, или ночью в лесу, у костра. И этот оттенок был тем привлекательней и безнадежней, чем смелее, красивей, бесшабашней девчонка.
А к нему почему-то такие и льнули. Иногда с сожалением замечал за какой-нибудь самой бравой и ловкой: эта больше ничем уже не дорожит.